/кинул текстом в Moura @ заплакал @ убежал/
Фэндом: Легенда №17
Название: Целовать нельзя
Пейринг: односторонний(?) Тарасов/Харламов
Жанр:
Рейтинг: PG-13
Саммари: — Рано идти, — не соглашается Кулагин. — Вечер в разгаре. Впереди все самое интересное.
Размер: ~3500 слов.
Примечание: да, название из Моей Мишель. На Полозкову рука не поднялась, вот почему.
Больше трехсот грамм Тарасову пить противопоказано. Он это знает, Кулагин это знает, и когда второй стакан, а за ним и третий, оказывается у Тарасова под носом — Тарасов считает это одновременно за свою капитуляцию и за безмолвное обещание, что все будет хорошо, сегодня можно, Кулагин хуйни не посоветует.
читать дальшеПервый глоток после трехсотого грамма — как расстегнуть пуговичку на тугом воротничке после дня, полного кабинетных заседаний, даже если алкоголь не может успеть расслабить так быстро — действует само чувство вседозволенности и выхода за рамки. Тарасов салютует стаканом, одновременно и Кулагину, и своим крошащимся моральным устоям. Смирился.
Хоккеисты — в отличие от тренеров — воздерживаться не пытаются, общий счет выпитого превышает количество оставшегося, и ребята явно планируют победить всухую. Ха-ха. Тарасов после дозволенных трехсот становится очень смешным. Валера находится в общей куче безошибочно, смеется со всеми, запрокидывая голову и блестя каемкой белых зубов, взгляд если и почувствовал, то не обернулся — и хорошо, решит еще, что тренер строжит за разгульное поведение, а портить пацану редкий праздник Тарасов не хочет.
— Смотришь? — спрашивает Кулагин сбоку, приваливаясь к его плечу и тоже щурясь в сторону ребят. Тарасов толкает в бок локтем, заставляя покинуть пузырь личного пространства.
— А может и смотрю, что, нельзя уже? — отвечает он вопросом на вопрос.
— Ну почему, — соглашается Кулагин пакостно-весело. — Смотри-смотри, на здоровье.
— Спасибо, блять, разрешил, — Тарасов сверх нормы в триста становится еще и злым. Более злым, чем обычно. Желчным, если говорить красочным языком русских мастодонтов от литературы. Кажется, такими полагается быть старикашкам в классической прозе дореволюционных лет.
Но Кулагин прав — он смотрит. Раз уж выпил, раз уж превысил норму впервые со своих лет сорока, раз уже вечер все равно летит в пизду вместе со всеми стандартными тактиками-осторожностями. Катает в пальцах граненые бока стакана и смотрит, как ребята шумно веселятся — имеют, блять, право, ч-чемпионы, — как ходят по кругу уже не стаканы, а бутылки, как у Валерки морщится нос и ложатся на щеки тени от ресниц, когда он смеется. Поэзия в прозе, чтоб ее.
Нет, правда, сколько раз за вечер может смеяться один человек?
— Много, — отзывается Кулагин. — И ты бы попробовал. С непривычки будет больно, но постепенно мышцы привыкнут, так всегда бывает.
— Иди ты, — у Тарасова уже не хватает сил на убедительную агрессию в тоне. Это все Валерка — он действует умиротворяюще, мать его испанку, как валерьянка. Как коньяк в утренний кофе.
— Рано идти, — не соглашается Кулагин. — Вечер в разгаре. Впереди все самое интересное.
Под интересным, видимо, понимается его унижение. Тарасов не собирается спорить, будь на его месте кто-то другой, а он сам — в позиции наблюдателя, тоже бы, наверное, со смеху покатывался. Или нет. Никогда не умел «просто болеть», слишком эмоциональный, сердце прыгает в глотку и все тут, только и знай что удерживать ебало.
«Просто смотреть» вот — умеет. Кажется. На Валерку-то смотреть не сложно, знай себе собирай детали, тут у него, значит, плечи, а тут, значит, поясница, а между ними спина — почти ровный треугольник, мышцы перекатываются волнами под майкой, вперед-назад, вперед-назад, того и гляди — случится морская болезнь и Тарасов проблюется своими тонкими чувствами в охотно подставленное ухо Кулагина, чтоб ему пусто было, новый сует бокал.
За здоровье. Валерке — в ногу, ему самому — в голову, хоть немного, авось там что выправится-поправится, встанет на свои места.
— Ну, Валер! — многоголосо воет команда. Тарасов почти готов присоединиться: давай, Валер! Круши, ломай чужие жизни! Что тебя останавливает!
— Ну только немного, — отвечает Валера смущенно, с ямочками на щеках, чтоб он сдох, чтоб Тарасов — сдох, желательно во младенчестве, чтоб наверняка.
Снова идет по рукам — Тарасов аж глаза протирает, вдруг мерещится с перепою или попросту без очков — нет, правда, где они нашли гитару? Когда? Валерка берет ее бережно, но с уверенностью мастера — как берет клюшку, как мог бы брать ребенка на руки или девушку за талию, и тут сравнительная цепочка Тарасова благословенно дает сбой, напрочь перечеркнутая осознанием.
Конечно, он, блять, еще и играет.
— А как же, — соглашается Кулагин. — Ты пей, пей. Тебе сейчас нужно.
Очень нужно, Тарасов не собирается тянуть — осушает почти залпом, не отрывая от Валерки — от пальцев на грифе, таких уверенных, раньше не назвал бы музыкальными, а теперь вот просится, — долгого-долгого взгляда, весь обращается в этот взгляд — словно так может уберечься от голоса, ан, нет, звук сразу идет вибрацией от ушей к самым пяткам, ложится безумными судорогами в животе и немного ниже. Никогда такой хуйни не было, и вот, блять, опять.
Затянул. Про любовь, конечно. О чем еще петь мальчишкам этих лет, если не о любви? Не о хоккее, поди. А жаль. Хотя Тарасов бы и лекции по философии античного периода слушал бы, напевай их Валерка под гитару теплым прогретым голосом, как он не растопил Канаду одним своим приездом, интересно, Тарасова же топит, ниже, и ниже, и ниже с каждым выдохом между словами.
— Как же быть, как быть, запретить себе тебя любить, — припев знают все, подхватывают радостно, немного заглушая Валерку. Кулагин поглядывает краем глаза так, будто поощряет присоединиться. Хрен ему, вот так позориться он точно не готов, и так одного вечера Калугину на годы вперед хватит, каждую минуту припомнит. — Не могу я это сделать, не могу!
Валерка даже пока поет — улыбается, чтоб ему пусто было, губы пухлые, изгиб классический, хоть сейчас квадрать всего целиком в раму и сдавай в Эрмитаж — как в Чебаркуль, от себя подальше. Будет в командировки летать, в музей заходить. Смотреть. Почти как сейчас, только безопаснее — для всех.
— Сильно видно, Борь? — спрашивает он в пустоту, шепотом, подныривая под валеркин мягкий голос, одинокий снова с началом куплета. Спрашивал вообще-то про то, как подрагивают руки и как ощутимо встали дыбом волоски на коже, но Кулагин понимает как-то по-своему, вздыхает, хватает за загривок в неком подобии ласки, наливает в стакан еще.
Тарасов ответственно решает, что после этого — пения, стакана, какая разница? — не стыдно перейти на следующую ступеньку пьяного угара, роняет голову лицом на стол и тихо закрывает глаза, спрашивая себя, господа, партию — за что? за что так?
* * *
Тарасову кажется, что голову он опустил всего на минутку, но вот поднимает — и в зале тихо, свет приглушенный, из коридора. Кажется, он один. Бросили? Ур-роды, как будто он не отомстит.
Нет, сидит в углу... Тарасов щурится, присматривается, потирает щеку, там немного гадостной подсохшей слюны и смятый отпечаток рукава. Даже без гитары руки эти и эти плечи и — эту челку, что за блядство, брить всех налысо, так на следующей тренировке и объявит, несогласные на выход, — так вот с челкой вообще без шансов, невозможно не узнать. Уже не играет — так, трогает струны почти беззвучно, подкручивает колки. Тарасов шевелится слегка, морщится, затекло все, что может, а может в его возрасте — многое.
— Анатольвладимирч? — гитара забыта, он вскидывается сразу, находит взглядом Тарасова, вытаскивает цепко под софиты, заливает всего теплым каким-то, щемящим обожанием, не сбежать даже никуда, зачем сел спиной к стене?
— Где, — он кашляет пару раз, возвращая голосу былую твердость, ничего, это он со сна сипит, а не от, — где все?
— Да разошлись уже, — Валерка улыбается по-доброму, будто лично проводил каждого, посадил в такси и наказал на улице шапочку не снимать. — Я один вот, ну, и вы — Бориспалыч сказал, я за старшего. Под твою, говорит, ответственность, Валера.
Ему смешно, а Тарасов только и может — снова упасть лицом в стол, крепко сжать пальцами виски. Сердце проваливается ниже и ниже, не быстро, а рывками какими-то, оставляя за собой холодящий след, ой, что-то будет.
— Кулагин с-сука, — выдавливает он сквозь стиснутые зубы. Два коротких слова совсем не вмещают вселенское это предательство.
— Анатольвладимирч, ну что вы, — Валерка смаргивает почти испуганно, откладывает гитару, приближается из своего угла, вопрос «за что» — он все еще актуален, держать себя в руках и руки — при себе, это же не так сложно, как может показаться? — Ну он же — да я сам сказал, идите, говорю, Бориспалыч, я тут послежу.
— Тренеры у нас теперь слушаются рядовых хоккеистов? — спрашивает Тарасов в стол.
— Анатольвладимирч... — Валерка вздыхает, присаживаясь рядом, вздыхает горестно так, что сердце екает, прямо там, в желудке, или куда там оно провалилось. — Ну вы что, совсем мне не доверяете?
Тарасов хорошо достраивает в голове совершенное в своей трогательности «даже теперь?» — даже после Канады? даже после всех не-предательств? — от которого и у камня больно дернуло бы в груди, а уж с этим щенячьим взглядом — без шансов, сразу навылет; но Валера молчит-вздыхает, не договаривает. Хорошо, славно, Тарасов не готов хватать его за запястья и говорить в лицо все горячее, что так легко приходит в голову, ну, там, я бы с тобой в разведку, Валер, я себе меньше верю, чем, Валер, Ва-ле-ра.
Хочется лбом стучать об стол, да сложно, голова тяжелая, пухнет.
— Иди уже, — говорит Тарасов. — Ва-ле-ра, — очень уж хотелось весь вечер, в три слога перекатом по языку, Тарасов может часами рассуждать о том, как приятно, когда гладкая прохладная «л» перетекает к опасно громыхающей «р». Тарасов любит «р». Р-рычать. — Домой иди.
— А вы? — спрашивает Валера прямо. Его нельзя ни в какие комитеты и подковерные интриги, никогда. Тарасов молчит. — Тоже домой?
Тарасов молчит — все еще. Дом сейчас — дальше, чем Канада, и кажется почти таким же мифически-недостижимым, даже Валера ближе, Тарасова немного кренит в сторону его тепла.
— Анатольвладимирч, вы же не собрались тут ночевать?
Да, Тарасову тоже нельзя в комитеты! И что, он никогда с этим не спорил!
— Анатольвладимирч, нельзя так, — говорит Валера. Очень хочется спросить — Валера, блять, а так, по-твоему, можно? Что творишь, Валер?
— Я не Кулагин, чтобы тебя слушаться, — заявляет Тарасов с некоторым удовлетворением. Все еще в стол, получается немного глухо.
— Да, но... — Тарасов поворачивает слегка голову, ровно так, чтобы одним глазом косить на Валеру, не поднимая лица; Валера нервно крутит пальцами, смотрит немного в бок, повадки то ли лжеца, то ли мальчика на первом свидании. На лжеца Валера не тянет. — Анатольвладимирч, вы же понимаете. Под мою ответственность.
Тарасов все-таки стукает лбом об стол, совсем не сильно; садится рывком — темная комната едет, кружится, перекашивается, потом встает на место, хочется погрозить ей сердито, чтобы она так больше не смела.
— Валера...
— Анатольвладимирч, — Валера словно показывает: смотрите, я тоже так могу, только он может совсем не так, у него вместо стали в тоне — сплошная убивающая мягкость, в ней вязнешь, как в рыхлом снегу, а упрямства под этим — не меньше, чем его собственного, тут Тарасов не сомневается. Кулагин, с-сука.
Молчание. Капитуляция — вторая за вечер.
— Дай телефон, — Тарасов старается на Валеру не смотреть, а на лице — держать гримасу «тьфу ты, напасть» и «ай, да что с таким спорить», надеется, что собьет это немного захлебывающегося восторга на валеркином лице, да куда там, он почти уверен, что может ему сейчас ребра сломать и то — улыбнется. Правда же — напасть. Напал. Без объявления войны, всем собой, а Тарасов — попал, и тоже — весь. — Такси закажу. Доволен?
— Нет! — Валера взвивается почти испуганно, смотрит дико и от чего-то обиженно. — Анатольвладимирч, вы видели время? Анатольвладимирч, да мало ли кто в такой час таксует, Анатольвладимирч, ну вы что!
Тарасов моргает напряженно, переживая взрыв валеркиных эмоций. Снова кренит — к чужому телу, головой к плечу, Тарасов едва ловит себя на середине движения, прислоняется затылком к стене.
— Ты с каких пор таксистов боишься, — от удивления он даже вспоминает временно, как дышать.
— Анатольвладимирч, давайте я вас сам подвезу, — Валера пытается поймать его взгляд, но Тарасов стреляный, и не от таких прятался. — Анатольвладимирч, мне не сложно. Я не пил! — он предвосхищает незаданный вопрос. — Верите? Ни капли за весь вечер!
Тарасов верит, как ни странно, он не обращал внимания — но помнит, бутылки Валера весь вечер передавал по кругу, не припадая сам, Тарасов даже расстроился в какой-то момент, пьющий Валера, нежно обхватывающий губами горлышко бутылки — явление редкое и смертельно опасное, Тарасов бы, может, рискнул пасть особо низко и перехватить бутылку следующим. Чтобы. Ну.
— Совсем дурной, что ли, — Тарасов только и может что моргнуть, и Валера незамедлительно начинает заливаться краской — пока что нежно-розовым, Тарасов мог бы довести до пунцового в несколько простых шагов, Тарасов, нет, фу. — Все пили. Даже я.
— Да я, — розовый становится немного краснее, Валера смотрит себе на руки, на сплетенные в замок музыкальные эти пальцы, хочется до ужаса сопливо влезть, сплести с теми пальцами свои. — Не хотел. При вас.
Ну, блять. Тарасов снова трогает себя за виски, как будто это может помочь. Хочется — трогать Валеру, точечно, пальцами под подбородок, заставляя поднять голову, заглянуть в глаза, но это — не поможет точно.
— И что я, мало тебе вечер испортил, еще нужно?
— Анатольвладимирч, да что вы... — Валера совсем низко опускает голову. — Я же не это имел... Анатольвладимирч! Разрешите вас подвезти! Можно мне? Пожалуйста?
То, что Тарасов не представляет, как отказать на валеркино «пожалуйста», особенно когда он тянет его так — пож-жалуйс-та — когда смотрит так, когда звенит всем собой так, будто у него тут жизнь решается одним словом Тарасова, — одно это ясно говорит, что никуда Тарасову с ним нельзя, у него сверх нормы сегодня — всё, а норма Валерия Харламова — годовая, блять. Пожизненная. Как срок тюремный. Спасибо хоть, осталось недолго.
Сука ты, Кулагин.
* * *
Тарасов привыкает к машине минуту-другую, осматривается, чуть ли не принюхивается — будто тут может пахнуть как-то по-особенному, это же просто машина, одна из миллионов. Валеркина. Валера тянется рукой к — Тарасов вспыхивает изнутри раньше, чем просыпается хоть какая-то мысль, отталкивает руку от себя, будто она обожгла бы ему — ногу, он назовет это ногой — если бы Валера успел дотронуться.
— Ты совсем уже, что ли, Ва-ле-ра? — он почти рычит, Валера — роняет голову, вспыхивает тоже, снаружи, у Тарасова сердце просыпается снова и колотится, как бешеное, вот ведь дурное.
— Вы не пристегнулись, — говорит Валера несчастно. Тарасов молчит, дышит под счет, сгорает от стыда — все как всегда. Чем думал, дурак? Чего ждал?
— Я что, по-твоему, сам не могу? — спрашивает он ворчливо, чтобы как-то сгладить момент. Почти не дрожит пальцами, пока щелкает застежкой на ремне безопасности.
Разговор после такого ожидаемо не клеится. Что, не рад уже, что вызвался в водители, ответственный ты наш, хочется сказать Тарасову. Тарасову вообще много чего хочется. Валерка сжимает руль пальцами, аж костяшки белеют, он смотрит на это и смотрит, смотрит и смотрит — взгляд не отвести. И чего не едем? Передумал? Гадает, как сказать? Так Тарасов готов выйти сам, желательно — в окно, с какого-нибудь высокого этажа.
— Вы бы адрес сказали, — просит Валера.
Старый дурак. Пьяный, старый и очень-очень дурак. Хорошо, Кулагин не видит.
— Я могу к себе, если вы не... — Тарасов понимает, что молчал слишком долго — достаточно, чтобы Валерка совсем потерял в него веру — и рычит без слов, одним раскатистым звуком, просто чтобы не дать закончить мысль. Валера послушно захлопывает рот — закусывает губу, прикрывает глаза. Выдыхает. Злится?
— Девчонок к себе после пьянок возить будешь, — отвечает Тарасов, а что, Валерке злиться можно, а ему нет? Валерка снова розовеет, передергивает плечами, одно поднимая чуть выше. Тарасов со вздохом диктует — улица, дом. Дом там, где твое сердце, так говорят? Но он не может поселиться в валеркиной машине, он неуживчивый — они поругаются сразу же, насмерть.
Валерка мягко трогает с места, Тарасов не дает себе думать, что еще он мог бы трогать — так же мягко, прикладывается виском к окну. Оно дребезжит под его дурной головой, внутри от этого дребезжат и сталкиваются между собой разрозненные мысли, одновременно слишком пьяные и слишком трезвые.
Чего не пил-то, хочется спросить Валеру. Правда боялся? Что влетит, или что опозоришься? Или что наговоришь по пьяни чего-то не того? Пень обоссаный, кажется, так? Да без кажется, Тарасову, может, запомнилось намертво. На меня, сказал бы он Валере, голые парни в душе не орали с моих студенческих лет, да и то — другими словами. Такое не может в душу не запасть.
Анатольвладимирч, ответил бы Валера, ну вы до самой смерти мне припоминать будете? Да, до смерти, Валера! Своей. Ранней. От инфаркта. Если посматривать в стекло заднего вида, иногда можно сталкиваться с Валерой взглядами, будто правда продолжая диалог. Тарасов пользуется, пока не понимает, что Валера стал смотреть туда чаще — нарочно — и тогда глаза закрывает совсем.
Когда просыпается, мотор уже не работает, только печка шуршит тёплым воздухом. Валера сидит, сложив на руль руки и прильнув сверху щекой. То ли смотрит, то ли дремлет, но на пробуждение Тарасова реагирует улыбкой.
— Валера, — говорит Тарасов, — если ты каждый раз будешь ждать, пока я сам проснусь...
Не заканчивает, не очень уверенный, о чем эта мысль; качает головой, укоряя их с Валерой одновременно, непослушными со сна пальцами воюет с ремнем. Валера, на счастье, больше не лезет помочь, а то ведь он бы разрешил.
Воздух на улице сырой. Тарасов дышит полной грудью, привалившись к дверце машины, пока Валера возится с чем-то своим, готовится морально и почти не удивляется, когда валеркина обросшая, лохматая голова оказывается совсем рядом.
— Что, мало попрощались? — спрашивает Тарасов ворчливо. Валера качает головой, смотрит из-под незаконной своей челки.
— Я вас провожу, если вы не против, — звучит не очень похоже на вопрос.
— Харламов, ты мне терпение-то не испытывай, — просит Тарасов совершенно искренне. — Подружек своих до квартиры провожать будешь, понял?
— Бориспалыч…
— Кулагин бы бросил меня ночевать за тем столом, укрыв газеткой, так что не надо мне тут!
— Анатольвладимирч, вы стоять-то можете?
— Могу!
Тарасов не врет. Стоять — может. А про идти его не спрашивали. И не спросят, если судить по лицу Валеры. Все еще — слишком близко. Что он, по губам у него читать собрался, с такого-то расстояния? Кто-то должен привести дистанцию к приличной, и Тарасов, как старший и мудрый, сдает первым, отворачивается, трясет головой.
— Ты у меня, Валер-ра, доиграешся. Ты у меня бегать будешь столько, сколько всей канадской сборной разом не снилось. За каждого болельщика ЦСКА — по километру, — бормочет он.
— Хорошо, — соглашается Валера. — Давайте вы мне руку на плечо? Вот так.
Валера высокий — Тарасову даже смешно теперь, что когда-то его не брали в команду за маленький рост, знали бы тогда, что за оглобля вымахает за какой-то год на сибирском целебном воздухе, теперь вон хочешь орать в лицо — изволь тянуть шею. Рука неудобно задирается, но Валера как-то приседает-пригибается, подстраивается; его рука обнимает Тарасова за талию, и он вдруг чувствует себя невесомым, как советский космонавт.
— И за каждого болельщика Крыльев. И-и Звезды, — продолжает он, просто чтобы говорить. Валера делает шаг, Тарасов парит, Тарасов не чувствует ног.
— За них мне в Чебаркуле бегать? — уточняет Валера очень серьезно. Тарасову приходится моргнуть, чтобы осмыслить, потом подламывается шея и он утыкается носом в близехонькое плечо.
— К-какой тебе Чебаркуль…
Валера смеется. Держит на себе вес Тарасова, будто не замечает. Тарасов вдруг вздрагивает от этого, приподнимает голову и нос.
— Тебе разве можно так… ногу-то…
— Своя ноша не тянет, — Валере все еще смешно, ой, все-то смешно ему, клоун, блять, массовик-затейник. Тарасову некрасиво хочется закричать ему, что хорошо быть Валерой Харламовым, он в бессознанке был, а все, кто ломали себе пальцы от нервов, пока его откачивали-пересобирали?
Кажется, чувствует что-то — чуть замедляет шаг, поворачивает лицо, выдыхает Тарасову в лоб и влажную челку.
— Да правда, не тяжело совсем. Нагрузки на пользу… лифт у вас есть в доме?
Они добираются на этаж — чудом, Тарасов уверен; встают под дверями, Валера отпускает талию, проводит ладонями по его бокам — по бедрам — Тарасов моргает еще заторможеннее, переживая прилив тепла.
— Ключи, — Валера улыбается, лезет в левый карман пиджака. Возится пару мгновений с замком.
Входит в квартиру так же спокойно, как вошел в его жизнь. Бывали у Тарасова те, кто всегда и всё открывали ударом ноги, вышибали — дверь, дух, пробки, — сразу и напрочь, потом чинить-не перечинить. Валерка просто выглядит уютно-домашним, родным; пока Тарасов, покачиваясь, осмысляет свою судьбу в полутемной прихожей — он уже позвякивает на кухне чем-то.
— Чай заварил, — поясняет Валера. — Вам помочь?
Тарасов представляет себе, как Валера встает перед ним на колени с той же смесью заботы и вежливой почтительности на лице, как берется за его туфли, аккуратно снимая, как смотрит сквозь челку, для разнообразия — снизу вверх. Видится так ярко, что еще немного и в слезы, Тарасову приходится сползти немного по стене и закрыть лицо руками.
Запястья немедленно сжимают теплые пальцы. Тарасов знает: если откроет сейчас глаза, в щели меж своих увидит валеркино встревоженное лицо.
— Нельзя мне столько пить, — выдыхает он еле слышно, напоминанием самому себе. — Никак нельзя.
— Анатольвладимирч? — Валера тянет несильно, заставляет убрать ладони. Лучше бы раздел, блять. Хотя нет, не надо об этом. — Почему? Сердце слабое?
— Очень, — подтверждает Тарасов бездумно совершенно. Поди соври, когда вместо детектора лжи два добрых карих глаза. — Оч-чень, Валера, слабое.
Всю жизнь не жаловался, а на старости лет видишь, пошаливать стало. Хочешь послушать? Тарасов готов рвануть рубашку на груди и прижать к ней его ладонь, но его руки все еще сжимают валеркины пальцы, Валера забыл, а он слишком слаб, чтобы с этим бороться, и вместо — он сам роняет голову, утыкаясь Валере носом пониже ключицы. Чувствует всем собой, как оно там себе шевелится, поднимается-опускается, на вдох и на выдох, чуть быстрее, чуть прерывистее.
— Давайте я вас в комнату, — предлагает Валера тихо.
@темы: фанатское, мы неправильно курим этот фэндом, больше ангста богу ангста, мои кривые ручки, и мне за это не стыдно
(ВЫ САМИ НАПРОСИЛИСЬ)
А теперь осмысленное (нет).
читать дальше
Скажу сразу что я НЕ ПОДДЕРЖИВАЮ жестокое обращение с коврами и описанный выше акт ковроедства мной не спонсировался!1
читать дальше
Этот гиф символизирует бесконечные акты самосожжения, разумеется, с хэдканонами всех мастей
(ОТ КОВРОВ НЕ ОТВЕРТИТЕСЬ).
читать дальше
Я НЕ МОГУ АДЕКВАТНО ОТВЕТИТЬ НА ВСЕ ОСТАЛЬНОЕ Я АЖ СТУЛ ПНУЛ А СТУЛ НИ В ЧЕМ НЕ ВИНОВАТ НО СУКА С ЯЗЫКА ЖЕ СНЯЛИ /смотрит на черновик, смотрит в камеру/ ТУТ ИЛИ ТЕЛЕПАТИЧЕСКОЕ ПОЛЕ ОБЩЕЕ НА ВЕСЬ ФЭНДОМ ИЛИ КИНКИ УЖЕ НАСТОЛЬКО ПРЕДСКАЗУЕМЫ ЧТО ТОЛЬКО ПЛАКАТЬ
Даёшь Валеру /тут хочется поставить точку/ и утренний солнечный луч, теряющийся в его бобтейловой челке!
Предлагаю забить на всё, накатить и порыдать В ГОЛОСИНУ.
— Харламов, - сипло. - Ну-ка вон отсюда.
— Да я только... - Валера приподнимается со стула. Взгляд растерянный, но глаза не бегают, смотрят прямо: что, что? что не так? плохо? больно? воды? валидол? с вами всё хорошо? что я сделал не так?
— Я сказал, - АВ прикрывает глаза, опускает голову (вдох. выдох), тяжело опирается рукой на стену, - встал. И вышел.
— Анатольвлади...
— ВА-ЛЕ-РА!
Харламов секундно дёргается вперёд - у Тарасова будто пробегает по лицу судорога - но останавливается. Замирает. Кивает.
— Я вам там, - неловко тычется подбородком в пространство, прочищает горло, - утром яичницу пожарил. Поесть надо.
Голос глушится с каждым словом.
— Я пойду, - уже почти беззвучно.
Очень осторожно проходит мимо, умудряясь разминуться в узком коридоре, не прикоснувшись, и Тарасова обдаёт вослед волной какого-то молочного, солнечного, спелого, как яблоко, тепла. Харламов вообще так пахнет. Топлёным молоком и яблоком.
Уронить, как Валера, голову на стол, рухнув на ещё тёплый стул, он разрешит себе только тогда, когда с тихим щелчком закроется дверь.
читать дальше
Яичницу. Сука. З-заботливый. В ЯИЧНИЦЕ ХОЛЕСТИРИН ДЛЯ СЕРДЦА ВРЕДНО ВАЛЕРА ПОЧТИ КАК ТЫ В ЭТОЙ КВАРТИРЕ.
Очень осторожно проходит мимо, умудряясь разминуться в узком коридоре, не прикоснувшись
/кричит всем собой/
А Борис Павлович, как человек, которому тоже нельзя в комитеты и подковёрные интриги, даёт Харламову инструкции и смотрит при этом так жалостливо-жалостливо. Едва удерживается, чтобы по плечу не потрепать, держись, мол, Чебаркуль, хорошо, что ты ещё в начале пути, плохо, что ты вообще на него вступил. И Валера: «Лишь бы Кулагин не передумал», а Кулагин: «Лишь бы мальчишка не передумал» /орёд/.
Дальше хуже.
/краткость сестра таланта/
читать дальше
/плачет слезой, умирает от в с е г о/ )
МНЕ ТОЖЕ НУЖНО ВРЕМЯ НА С Т Ы Д
Д Е С Я Т Ь ЕПТА
и температура не оправдание а повод писать то что в здравом уме совесть не позволит, имей в виду
/легла и лежит/
СПАСИБО ЩАС БЫЛО ХОРОШО БЛИАТЬ
Так.
читать дальше
УКУТАЕМСЯ В ВАТНОЕ ОДЕЯЛКО И ВЫПЬЕМ ЧАЮ.
СО СПИРТОМ.
Девочка Ив, Ложитесь, Юнкер! Что мы с вами, на этом полу вместе не лежали, что ли!
Holy Allen, АНЯЯЯЯ!
Как здорово В КОТОРЫЙ РАЗ УЖЕ всем вместе ебануться, правда? /сказал Валера Тарасову в припадке хз чего/.
Татиана ака Тэн, так как хоккей СОВЕТСКИЙ, то и всё стекло, как при коммунизме, у нас ОБЩЕЕ.
читать дальше
читать дальше
И особенно меня, пенсионерку, радует, что у вас не наш олдскул (ахахаха), но новое прекрасное, совершенно по-другому, но не менее удивительно.
Хочу макси, не останавливайтесь!..окститесь какой макси не знаю такого слова :| :| :|Юнкер, ну ты что! Блин! Во-первых, что мы в этой жизни В МЕНОЗЕ делали, во-вторых, ничего не знаю, отлично всё было, ГОСы все в итоге сдали, выпустились, поступили, дипломы каким-то невъебенным чудом защитили (в ночь перед госами я писала Маше НЦу, блиать ), не спали сутками, всё ОТЛИЧНО БЫЛО.
что у вас не наш олдскул (ахахаха),
Ну, ты знаешь, стекло всё ещё со вкусом стекла, а зефир - со вкусом зефира, и это ПРЕКРАСНО.
Тёнка, короче, я поняла. Каждый декабрь жизнь моя шла по хую, почему сейчас должно быть иначе? ИГРАЙ, ГОРМОНЬ, ЦВЕТИ, СИРЕНЬ, АНАТОЛИЙ ВЛАДИМИРОВИЧ, ЛОМАЙТЕ МОЛОДЫЕ СУДЬБЫ /рыдает/.
читать дальше